Иван Дмитрич приехал в Переяславль, бросив Кострому, и начал отстраивать город. К нему стекались понемногу бояре и дружинники отца, все те, кому по землям и по чести не захотелось кинуть Переяславля и своего князя. Возвращались и те, кто попрятался в лесах или переметнулся к Федору Черному в пору его краткого княжения. Иван принимал всех. Он вдруг, как это иногда бывает с книжными людьми, которым тоже, подчас, достается власть, вместо того чтобы растеряться, проявил, не находившие при отце применения, нешуточные упорство и волю. Отцовы силу и твердость возмещала Ивану ясная убежденность в том, что надо и чего не надо, не нужно делать. Ясность, идущая от воспитанного книгой сознания. Так, сейчас он знал, что ни Федору Черному, ни даже Андрею отдавать Переяславль нельзя. Впрочем, об Андрее, который остался как-никак старшим в их родовой ветви потомков Невского, он не понимал этого так отчетливо и потому сперва медлил с приездом, чуть не упустив города, а и сейчас еще, уже воротясь, не до конца уяснил свое отношение к Андрею, и потому очень обрадовался известию, что дядя Данил невдолге хочет приехать к нему в Переяславль.
Кроме того, перебывав в походах, пройдя весь тяжкий путь бегства и возвращения, Иван Дмитрич очень живо почувствовал цену верности и уже не мог сам изменить поверившим в него людям, бросить, отдать в чужие руки верных ему ратников и бояр. Потеряв нескольких, великих бояринов, перешедших к Андрею вместе с Окинфом, он все же сохранил и вновь собрал дружину отца.
Когда, окончив первоочередные дела, кое-как поправив и залатав Москву, Данил Лексаныч приехал к племяннику в Переяславль, город уже не был так пугающе страшен, каким узрелся весной Федору. Там и сям поднялись слепленные на скорую руку клети и землянки, отстраивалось несколько хором бояр и торговых гостей, уже развернулся торг, и уже росли терема на прежнем месте, около собора, хоть и попроще, и победнее прежних. Люди шевелились всюду, но Данил, шагом объезжавший вместе с Иваном город, все же был потрясен. Он не видел Переяславля таким, каким его оставил ярославский князь, и потому поминутно спрашивал: «А тут? А тут? А тут?» Данил тыкал плетью, а Иван, глядя спокойно своими глубокими глазами, поворачивал к дяде бледное лицо и отвечал тихо:
– Тут вовсе ничего не оставалось. И тут тоже, и тут, и там – до лесу ничего не было.
– Ничим-ничего? – переспрашивал Данил, не в силах поверить и тому, что видели глаза.
– Ничим-ничего, – повторил племянник. – Ровное место. И пепел.
– Ну, Федор! Черный ты и есь!
– Он родня нам? – бесцветно усмехнувшись, спросил Иван, глядя куда-то меж конских ушей.
– Какая ён родня! Был родней по первой жене, да пока сына не уморил! – разъярился Данил. – Смоленский выродок да ордынская б…., вот те и родня! А ему – Переяславль! Гля-ко!
Он кипел и уже горячил коня. Надолго замолк. Перед теремами приодержали: московский князь, стоя, глядел, жуя бороду. Двинул кадыком, показал рукой: всё, мол? Иван склонил голову. Данилу передернуло. Глухой звук, не то рык, не то всхлип, поднялся у него из груди.
– Отцово наследие, отчину, – выродку смоленскому! Хуже татя!
Данил поворотился, и Иван увидел вдруг, что по морщинистому лицу дяди покатились неложные слезы не то горя, не то бешенства.
– Плотников недостанет… – пряча глаза, сказал Данил, – я своих подошлю постом, сотни две альбо три, и повозников тоже, верно, нать?
– Спасибо, – сказал Иван тихо. И повторил: – Спасибо. Не откажусь. Разочтемся.
– А!.. – махнул рукой Данил. – Мужики погорелые не считаются, а мы, родные как-никак… Отцово добро! Эх, Андрей! Великий князь володимерской!
И в том, как Данил сказал про Андрея, почудилось незнакомое: уже без почтительности прежней, не как о старшем, чуть не вдвое, брате, а как о равном и даже младшем. Иван понял, что дядей уравняла его, Иванова, беда: сожженный Переяславль отнял честь старшинства у Андрея, и Ивана вдруг залила теплая волна. Своим: «Эх, Андрей!» Данила разом снял с него постоянный душевный груз нужной почтительности к старшему из дядей, хоть и ненавидевшему его отца и самому отцу ненавистного, но все же, о сю пору, непререкаемо старшего в роде и значении меж них всех. Он даже головой встряхнул, как камень с души свалился. Понял, что и он уже ничего не должен Андрею и не в ответе перед ним.
Князья стояли конь о конь, а мимо них десяток мужиков и четверо коней в упряжке, надрываясь, волокли восьмисаженное коневое бревно.
Снова ратаи громкими окликами понукивают коней, снова черные борозды протягиваются через затравеневшие поля, и горячее солнце, бог Ярило, древний бог язычников-славян, шлет свои милостливые лучи, пробуждая злаки и травы.
Гаснут и снова загораются зеленые боры, тени облаков ползут по земле. Перепадают дожди. Подымается густая щетка хлебов. Вот уже близок Троицын день, уже заколашивается рожь. Парни и девки, выходя за околицу, «водят колос»: берутся за руки, лицом друг к другу, и по соединенным рукам бежит от села до ближнего поля девчушка в васильковом венке. Задние пары торопятся перебежать вперед, снова подставляют руки. Добежав по рукам до поля, девчушка срывает несколько колосков и вихрем несется в деревню, бросает колоски около деревенской часовни или церкви. Визг, шум, смех. Звучит старинная песня, от дедов-прадедов, от прежних времен, от бога Ярилы идущая. А в Нижнем Новгороде пристают низовые лодьи, и кучки донельзя оборванных и отощавших людей – русский полон, выкупленный своими князьями в Орде, – вереницею спускаются по сходням, падают на колени, крестятся и целуют родную землю. И идут, растерянно улыбаясь, от села к селу, от города к городу, кормясь подаянием, разбредаются по дорогам в смоляные духовитые боры, в наливающиеся хлеба, в деревни, звенящие песнями, в пестроцветные луга, в Русь.