Кто-то ковырялся в золе у собора, на месте княжого терема. Подъехав, он узнал знакомого княжеского дружинника. Поздоровались. Тот махнул рукой. Выехав из вторых бывших ворот, Федор направился в рыбачью слободу, выгоревшую только наполовину. Здесь курились печи, сновали люди, рыбаки починяли челны. Знакомый боярин Терентий обрадовался Федору, даже забыл про чины, обнялись. Поговорили о князе Иване, что, похоронив отца, уехал к Андрею добиваться Переяславля.
– Тут бы не спорить…
– В Орду послано?
Боярин пожал плечами.
Княгиня с двором и с молодою княгиней остановились в Весках до поры, пока возведут хоть какое жилье. Тело Дмитрия положили в соборе. Федор, простясь с боярином, воротился в город, подъехал к собору, спешился, обнажив голову, зашел внутрь. Долго стоял перед гробницей князя без мыслей, без дум. Потом поцеловал гроб. Приложившись к иконе святого Дмитрия Солунского, вышел вон. Служка потащился следом за ним. Федор оглядел собор, кивнул:
– Верха оплыли совсем!
Тот, тоже задирая голову, покивал растерянно. Федор, не дожидаясь ответа, надел шапку, сел в седло, тронул коня.
Никитский монастырь уцелел, но Клещин-городок спалили тоже. И все-таки, подъезжая к Княжеву, Федор надеялся увидеть свой дом целым. Он приподымался на стременах, ловя знакомую кровлю. Кровли не было. «Сжег Козел!» – зло подумал он. Не было и другой высокой кровли, Прохорова дома. Деревня выгорела до пруда. Только там, за прудом, уцелело несколько изб и клетей.
Федор подъехал к родимому пепелищу. Конь осторожно переступил через поваленную ограду. Заводной, вслед за первым, тоже переступил, высоко подымая ноги, фыркнул, ноздрями втягивая запах гари.
Странно, как трудно было ставить хоромы и как мало осталось от них теперь! Несколько раскатившихся черных бревен… Он подъехал к тому месту, где был амбар. Так и есть! Яма разрыта, хлеб, значит, украли.
Журчал ручей за деревней. Росла молодая трава. Федор стоял, конь, опустив голову, вынюхивал землю. Заводной, поглядывая на хозяина, поводил ушами.
Он стоял и не думал ни о чем, даже, что надо искать своих, и опамятовался только, когда услыхал крики и увидел старуху, что, хромая, бежала по улице. Он вгляделся, спрыгнул с седла. Мать с воем бросилась к нему в объятия.
– Мамо, мамо… – говорил Федор, не выпуская ее из объятий, а она то ревела, утопив лицо у него на груди, то, отстранясь, ощупывала руками его голову, плечи, щеки, причитала. Так они и стояли, мать и сын, когда послышавшийся рядом тоненький дитячий голосок заставил его обернуться. Несколько баб столпилось не в отдалении, и среди них Феня, боявшаяся подойти, с растерянной, намученной, но жалко-радостной улыбкой на лице, и сынишка, тощий, паршивый, который и кричал: «Тятя! Тятя приехал!» А сам, топоча красными босыми ножками, то совался вперед, то, боясь отпустить Фенин подол, возвращался к мамкиным коленям. А за ними высился Ойнас и тоже издали улыбался своему хозяину. Федор отпустил мать, подошел. Бабы уже тараторили, радостно всплескивая руками. Он поднял сына, прижал, обнял Феню, тут тоже залившуюся слезами, потом, передав ей сына, отступил и в пояс поклонился Ойнасу.
– Спасибо, Яша! За жену, за дитя…
Он обнял холопа. Тот застеснялся, забормотал:
– Малое-то, малое-то… – От волненья не находя слов.
Но Федор отмолвил:
– Знаю, Яша! Я Грикшу видал. Божья воля на то! Хоть вы-то все уцелели. Дядя Прохор где?
Из кучки выступила Олена:
– Помер он. Дорогой схоронили.
– И старуха его померла. В Твери! – сказала мать.
– А Степан?
– Не захотел ворочатьце.
– Кого еще нету?
Стали перечислять…
Они шли вдоль деревни. Федор нес прижавшегося к нему сынишку. Мать и Феня семенили по сторонам. Ойнас вел коней. Бабы теснились следом. А впереди, у открытых дверей клети, стоял и улыбался беззубо во весь рот дед Никанор.
– Федюха! – заорал он сиплым радостным голосом. – Федюха! Сынок!
И оттого, что дед назвал его сыном, у Федора снова защипало в глазах. Он обнялся со стариком, а тот бормотал:
– Вот какого нам Федор Черный с Окинфом натворил, видашь, видашь?
Он вдруг отстранился:
– Переславлем ехал?
Федор кивнул.
– Ну, видал, значит! Ну… Пойдем, поснидашь чего… А хлеб твой сберегли. Нынче разрыли, чтоб водой не поняло. В клети тут и сложен! – прибавил Никанор, и Федору стало жарко даже, он-то подумал, что выкрали.
– Пахать надоть! – примолвила мать. – Яша тут налажал, уже два клина прошли.
– Да, – ответил Федор. – Да… Надо пахать.
Сидели, хлебали уху.
– Ну как теперича, кто у нас князем будет? Иван Митрич али Андрей Лексаныч сам? Кажись, еговы бояре приезжали…
– Кого мы захотим, тот и будет! – резко ответил Федор, откладывая ложку. – Как земля скажет!
– Ето ты верно баешь, Федюха! – поддержал Никанор. – Должон Андрей Лексаныч и нас спросить! Баяли, ты у Митрия покойного был в чести?
– В чести у его Окинф Великой был… – рассеянно отвечал Федор. – Да вот…
Спать их уложили в отдельной клети. Феня, исхудавшая, замученная, стеснялась своего тела.
– Хорошо тебе? – спросил он.
– Не знаю. Отвыкла я от этого…
Федору вдруг стало так горько, так жалко и стыдно, привиделось, что все его ратные труды ничто еще, по сравнению с тем, что вынесли они, женки, старухи и дети. Федор крепче прижал к себе жену. Подумал, что утром уже надобно вновь прощаться и скакать: тормошить вдовую княгиню, собирать ратных, уговаривать бояр, подымать народ и – немедленно, тотчас, сразу – скакать за помочью в Тверь и Москву, везти князя Ивана в Переяславль, собирать дружину, строить, крепить город… Это был старый их и вечный спор с Грикшей. И Федор упрямо полагал, хоть и не хватало слов, когда спорили, что все-таки жизнь идет не сама по себе, что делают ее люди, мы, живые, и от наших усилий, сообча, миром, происходит то, что потом назовут божьим промыслом, или историей, или еще как-нибудь, мудреными словами, ученые люди. Но что ежели бы оно шло само, без нашей воли и помимо воли, то и жить бы тогда не стоило вовсе в этом грешном мире, на этой суровой земле.