Младший сын - Страница 98


К оглавлению

98

Олфер Жеребец с ратью вступил в Переяславль сразу после татар. Ратным велел тушить пожары (ждали самого князя Андрея), поставил сторожу у княжого терема и разрешил три дня грабить город. Грабить, впрочем, после татар оставалось мало что. Ратники, ругаясь, разбивали клети, шарили по погребам. Хмурясь, отводили глаза от детей и плачущих женок – кто не убежал или не был уведен татарами. Сплевывая, выходили, нарочито не закрывая за собою дверей. Густой мат висел в воздухе.

Татары – это еще от Бога, но свои своих – это было ужаснее всего. Монахи разоренных татарами монастырей, низя глаза, хлопотливо собирали порванные книги (из книг выдирали дорогие серебряные переплеты), подымали частью разбитые иконы (с икон срывали оклады, выламывали драгие каменья из оправ). Сосуды, утварь – все было порушено и растащено.

Олфер Жеребец злобился. Он хоть и привык ко всякому, и все-таки мерзко было видеть расхристанным, разоренным не мордовскую деревню какую, а Переяславль, как-никак стольный город самого Александра Невского! В поместья Гаврилы Олексича он съездил сам. Вывез порты, утварь, угнал, что осталось, скота. Запасы немолотого хлеба и сена сжег. Сжег и хоромы Гаврилы Олексича. Челядь, что не разбежалась еще, кого забрал себе, кого порубили тут же. Озирая дымящиеся головни, истоптанный снег и трупы, Олфер удовлетворенно подумал: «Ну, Олексич! Сквитались! Ладно, не встретились еще, утек ты от меня! Ежель и воротишься сюда, не скоро восстановишь!»

Андрей заглянул в Переяславль накоротко и скоро отбыл во Владимир. Олфер постоял в Переяславле еще, пока не пришла весть от князя, тогда, разорив город и окрестные села вконец, ополонившись, он двинулся назад. Мычание и блеяние угоняемых стад, разноголосый гомон и плач челяди, угоняемой с родных мест, сопровождали движение рати.

На снегу оставались туши павших животных и трупы. Ночами осторожные волки, озираясь, выходили на дороги, нюхали и, обойдя кругом, начинали жрать падаль. Поедали трупы и, от вкуса человечины наглея, начинали нападать на одиноких путников, беженцев и даже на отдельных, отставших от своего полка ратных.

И лишь тогда, когда ушли последние городецкие войска и прокатилась, обратной волной, татарская конница, начали выползать из лесов уцелевшие обмороженные, оголодавшие люди. Собирали уцелевших лошадей, уцелевших коров, уцелевших детей. Ночами заползали в клети, еще не рискуя днем оставаться в деревнях.

…Первый отрытый, занесенный снегом труп. Первое голошение по покойнику: «Матенка моя родная, не пожила ты да не погостила!..» Первый вопль понесся, срываясь на верхних горестных звуках, под серебряной мертвой луной, рождая неуверенное движение, как первый крик новорожденного младенца, происходящих от соприкосновения с этой жизнью, где каждому суждены и крест, и мука крестная.

Андрей, воротясь из Переяславля (была вторая половина декабря), вступил в устрашенный Владимир и остался там с малом дружины, разослав прочих по волости. Он устроил роскошный пир для Кавгадыя и Алчедая и богато одарил всех татарских воевод. Семен и Жеребец оба были еще в походе. На душе у Андрея было смутно. Город молчал, присмирев, будто загнанные морозом внутрь жители ожидали скорого конца. Бояре кланялись, был молебен в соборе. Епископ Федор славил нового великого князя. Все было как следовало быть, и все же радости не было. Радость должен был испытывать он сам, а не ждать ее от владимирцев, что в ужасе ждали резни и пожаров, – какая уж тут радость! И Семена не было рядом…

Тогда, осенью, начиналось все не так. Семен Тонильич воротился из Орды радостный, словно даже помолодевший, загорелый до черноты. «Сейчас или никогда!» И под бурным натиском Семена с Андрея враз слетели все сомнения, и речи покойного митрополита, и сиденье в Новгороде с братом, и он ответил: «Сейчас!» Семен узнал о готовности новгородских бояр, выслушал, чего просили новгородцы, – суда торгового и посадничья, архиепископских сел и даней, – кивнул головой: «На все соглашайся! Там наше дело будет: дать или не дать!» И тотчас заговорил о рати: как удалось сговорить Туданменгу, кому и сколько дано, кто был против и сколько придет татарских туменов; и Андрей, который все еще в душе страшился войны с братом, решился. Такой ясной силой веяло от лица, от светлых, повелительных глаз и этой, на загаре очень видной, седины Семена, сейчас словно совсем и не старившей его, от этих новых, волевых и резких складок на переносье… И ведь ему, Андрею, уже тридцать! Годы, когда надо торопиться, ибо потом уже наступает стариковское «никогда», и он принял, поверил, уверовал и повторил: «Сейчас!»

Дальше все шло как во сне. Когда на его глазах татары разносили ни в чем не повинный Муром, он, еще спокойно взирал на первые трупы на дорогах. И все было ничего. Приходили князья, кланялись, приводили рати, угодливо улыбались. Откровенное искательство Федора Ярославского сильнее всего показало ему, что сила тут, на его стороне.

Но потом то же бегство, трупы, грабежи и под Владимиром, и разгромленный Переяславль, и вдруг он понял, какой сейчас разор по всей стране! А давеча еще этот, вдруг потрясший его, рассказ о лошадях…

Как раз прибыли гонцы из Новгорода. Он вошел в трапезную, где пировала старшая дружина, и остановился. Гомона, обычного в застолье, не было, и это заставило его приодержаться. Что-то рассказывали, он приотворил двери и стоял, слушая. Поскольку все слушали, князя заметили не вдруг.

– Дак вот, мужик замерз; видно, от татар бежали да заблудились, и женка с им. И детей двое, трое ли – уж волки объели – не видать. А кони тут и ходили, по ложбине. Дерево там, наверху, и тут тоже обгрызено до ствола. Пройдут – и назад. И опять. И сдохли, тоже с голоду. Вот ты мне скажи теперича, поведай, почто кони не ушли?! Ну, в упряжи были, дак оторвались от саней, однаково! Как кто водил!

98