А за что тогды кровь-то лить? Озришься – ропаты немецки настроят, каки ни то свои и домы, и одежа ихние; не пройди, не ступи: невежа, скажут, неумыта рожа! На могилу земли дадут ли еще! Разве два локтя пожалуют, родимой-то, кровью моей политой… Вот так-то, всем единако ежели! Вот те и равные права! Тута мне Новгород защита, а там… И кого тогда ты будешь защищать? Етого бесермена своею головой? Вот тебе и государсьво!.. Да хоть и из своих… Были тут всякие! Свой-то подлец еще хуже. Чужого видать, а етот, как тяжко ему – «я с вами!». За твоей спиной отсидеться. Как доходы делить – «я впереди!». А как беда обчая – «мне су и дела нет!». Землю продаст, серебро с собою, и укатил в иное княжесьво. Нет, ты тута живи, тута и обиходь! Уж коли у боярина земли по Шелони, да ворог подступит, дак я ему доверю, пущай рать ведет! Свое оборонит зубами! Как и мне, Новгорода ся лишить – куды я денусь? Вот терем – я сам рубил! Сруби дом, заведи с ничего. С двуста белки да с десяти пудов железа с отцом дело начинали! Вота! Глянь! А ты – обчие права…
Федя, весь заалевшись, решился-таки высказать, что власть должна быть обчей, но по любви…
– Дак вот тута и полюби! – вздохнул Олекса. – По любви ты должен бы дом-от Иванке Гюргичю подарить… По любви опеть выиграт тот, кто хуже. Ты его полюбишь, он тебя обдерет да сам и надсмеетси.
– А Христос?
– Христос всякого имущества отвергся, а мы грешники. Ему на земле было как на небе.
Федор много хотел бы сказать, да не решился, он понимал, что новгородцы по-своему правы, но и то не давало ему покоя, как же тогда всем-то, соборно, вместе?! Что князь может быть несправедлив к своим людям и почитать иноземцев, это ему и вообще как-то раньше не приходило в голову… Может, и я, как тверич, своего князя защищаю? – думал он. – Ну кабы не Митрий Саныч великим князем, а кто другой?! Решить всего этого, впрочем, он не мог и потому молчал. Спор, наконец, утих сам собой.
На прощанье Олекса достал плат:
– Вот, молодечь, може свидимся, може нет, а…
– Девке подаришь! – усмехнулась хозяйка.
– Ладно, – возразил Олекса Творимирич строго, – девкам ищо надарится, матери отвези!
И по тому, как дрогнул вдруг у него голос, Федя понял, что этот старый купец очень любил свою мать, продолжает помнить и теперь и, может, даже и его, Федю, дарит ради той, покойной. Прощаясь, он поклонился в пояс хозяину и хозяйке, сердечно расцеловался с Онфимом. И – в путь. Прощай, Господин Великий Новгород!
И еще одна непрошеная мысль холодом обжигает его, когда он, уже выехав за Рогатицкие ворота по направлению к Городцу, оборачивается и озирает уходящий в закат город, – мысль о том, что ежели Дмитрий, как преже князь Ярослав, поссорится с Новгородом, то ему, Федору, придется стоять на борони против Онфима, и мысль эта так непереносна, что Федор старается не додумывать ее до конца…
Великий князь Дмитрий недолго предавался семейным радостям. Встретя княгиню с детьми и перебыв с нею лишь два дня, он поскакал в Плесков, ко князю Довмонту. Воротясь оттуда накоротко, ускакал в Ладогу, где пробыл полторы недели. Причем с утра до вечера он был то с новгородскими боярами и посадником, то со своими приближенными, то с теми и другими вместе. Рассылая гонцов, распоряжался, принимал свейских, немецких и датских послов. Когда добирался до изложницы, то мгновенно сваливался в сон. Вся нерастраченная, неистомная ярость прошлых лет, когда он сидел у себя, в Переяславле, и ждал, ждал, ждал, изводясь, сейчас бурно рвалась наружу. Поход на корелу уже был решен. Уряживались купеческие и кончанские споры, а меж тем гонцы уже скакали на Низ, и владимирские и переяславские бояре готовили оружие и рати. Плохо поступали дани, отцы города придерживали куны. Он одолевал себя, зная, что дать волю раздражению – уподобиться дяде Ярославу. В нем росла мысль, о которой он пока боялся сказать кому бы то ни было. Но порою, просыпаясь, избавленный от обожающих, сковывавших его взглядов жены, он лежал недвижно, расширенными глазами глядя в темноту, и думал. И темнота пахла морем, солоноватой необозримой громадой воды. Ладога? Нет! Ближе! И свое! Да, так, именно так, немцы умели думать и не зря выбрали тогда Копорье – при отце. И не зря отец прежде всего выбил их оттоль. Дмитрий уже не пораз осматривал место, Крутосклон, самой природою предназначенный для почти неприступной крепости. Под крепостью – торг, и Свейское тяжелое море, Балтийское море, под боком. Вот оно! А там – корабли, корабли, серебро щедрой рекой. Север, серебро и свобода! Быть может, та же свея, что сейчас ладит ратиться с ним, станет у него на службе или закованные в сталь немцы, также жадные до серебра, – бросить их туда, на татар… (Об этом не надо думать. Рано! Быть может, еще придется позвать татар на них, дабы обуздать орденских рыцарей.) Но все равно: открытые ворота, торговля, пути… Где-то там страны, которые не дают ордынского выхода! Седая старина, наемные варяги Ярослава Мудрого, с коими тот добыл себе киевский стол, холодные тяжелые ветра Балтики…
Солью и ветром пахнул воздух в ночной темноте, с терема сносило кровлю, и влажный поток врывался в изложницу. Когда-то лежал он так, безо сна, там, в Переяславле, и мучился от бессилия. Теперь… О, только опереться на море, пробить окно соленому ветру западных стран! Тогда не надо будет требовать с них печорской дани и черного бора, рискуя лишиться стола, тогда… Уже тогда и сами дадут. В ноги поклонятся ему!
Знает ли он, как велика и невозможна его мечта? Сколь долгие века пройдут, прежде чем совсем другие люди сумеют ее осуществить, построив град, и уже не в Копорье, а дальше, на топких брегах невского устья? Чует ли он безмерность грядущих путей?