– Тех еще мастеров! – ответил сиделец на немой вопрос Окинфия.
– До разоренья до етово делано, до етих! – он кивнул головой куда-то вбок, что на всем понятном языке намеков означало: терем ордынского баскака на княжом дворе.
– Киевска альбо рязанска.
– Теперича в Рязани энтого не найти! – молвил Окинфий.
– Куда! – сиделец даже рукой махнул. – Ты бывал ли в Рязани ноне?! – И опять безнадежно махнул рукой.
– Во Владимире и то извелись мастеры! – прибавил он погодя, пожевав губами. – И в Ростове, и в Суздале… Всюду извелись. Есь ли еще в Новгороде Великом?! Я старой человек, а ты молод еще, боярин, дак не поверишь, иногды стыдно торговать, пра-слово! Тридцать годов всего и прошло-то, которы и старики живы еще, не уведёны в полон, а не работают больше-то! Серебра, бают, того нет, ни золота чистого, ни камней, да и боятся! Чуть что – к баскаку: где взял? Товар отымут и самого уведут…
– Ну, сколь просишь? – прервал его Окинфий.
Старик закряхтел, забрал крестик, подержал его задумчиво, сжал ладонь и, жестко глядя в глаза Окинфию, назвал цену. Начали торговаться…
Уже засовывая крестик за пазуху, Окинфий все думал: не много ли стянул с него купец? Но отец, лишь глянув, одобрил куплю, прибавив:
– Старая работа!
– Старая, – подтвердил Окинфий.
– Видать. Тута, почитай, мастеры были лучше, чем в Нове Городи! Поуводили всех… Кого азиятцам попродали, кого в Сибирь, в степи, к кагану, да в ентот, в Китай…
Последние домишки Переяславля остались позади. Холопы отстали. Отец с сыном ехали горой, и озеро, большое, готовое тронуться, широко простерлось перед ними.
– Глянь, батя! Лед уже засинел! Дивно!
– Ты ищо Ладоги не зрел, Окинфий… – отмолвил, усмехнувшись, отец. – Тамо глянешь, и земли не видать! Во весь окоем вода!
– Страшно, чай?
– Не!
Отец молодо глянул на сына:
– Просторно! А нужен человеку простор! Хоть бы и в чем. И жисть, она… Нету простору у нас. То ли при Олександри было! Князь молодой и хорош, а когды великим князем станет, и станет ли еще?! Мыслю, маленько прогадал я тогды! С Ярославом бы нать! Счас не по такому торгу ездили!
Сын молчал, смущенный нежданною речью отца. После Новгорода (они оба были на рати под Раковором) и ему тесен казался Переяславль.
– Волга, бают, тронулась… – нерешительно произнес он, глядя вдаль, туда, где за синими лесами, за волжской Нерлью текла, ломая лед, великая река.
– Волга завсегда поране, чем здесь, – ответил отец, – вода текучая… Мельницу глядел? – круто перевел он речь.
– Глядел! – встрепенувшись, отозвался сын, не сразу сообразив, что отец спрашивает о вотчинной мельнице, что вот уже который год все больше и больше требовала починки.
– Совсем прохудилась. Летом новую ставить нать! – бросил отец. И погодя вздохнул: – Да, от земли просто не уедешь!
Окинфий же всю дорогу вновь и вновь ворочал в голове родителевы слова. Служили отцу, служим сыну. Редко кто, и то из крайней нужды, бежит от князя своего! Это он знал. Это знал всякий. На том держались и честь рода, и место в думе княжой, и чины, и служба по чинам. Спроста ли отец молвил таковые слова?
Они побывали в Криушкине и в Княжеве. Обедали, как потом узнал Федя, у дяди Прохора, и боярин совсем не чинился, ел, что и все.
– Простой, простой! – с восторгом сказывали ребята. – А важный какой! Ух!
К ним в избу боярин заглянул тоже. Пролез в дверь медведем. Шуба, каких близко Федя еще не видал, волочилась по полу, прорезные рукава тяжело свисали сзади. Мать засуетилась сперва, потом опомнилась, чинно поклонилась, сложив на груди руки, извинилась, что в затрапезе. От угощения боярин отказался.
– Не обидьте, Гаврило Олексич! – говорила мать, поднося на подносе чары с береженным только для редких гостей медом.
Боярин улыбнулся, снял шапку, пригубил.
– Не забыла? Оксинья? Нет, Вера?! Ну, за хозяйку, Веру, за веру нашу православную, за чад твоих!
– Ну-ко, молодцы, подойди близь!
Щурясь, он осмотрел Грикшу с Федей с ног до головы, спросил:
– Грамотны?
Мать замялась несколько, дядя Прохор, вошедший следом, подсказал:
– Учатся!
Боярин глянул на дядю Прохора скользом, на мать – внимательно, сказал:
– Грамота – тот же хлеб. Ты их учи, мать. Вырастут, спасибо скажут!
Уже на улице, в седлах, когда выехали со двора, Окинфий решился молвить:
– Добрые ребята!
– Добры! – задумчиво возразил отец. – Не запускает. А учить бросила. В мужики готовит. Малы еще! Старшему, сказывали, двенадцатый год всего. Наделок им сократить надоть, хоть и жаль. Все одно без отца всей пашни им ноне никак не обиходить… Разве мир поможет!
Снова перед ними открылось озеро, на котором уже появились разводья и полыньи. Ехали шагом.
– Ты думаешь, батька твой князю изменить затеял? – негромко сказал Гаврило, не поворачивая головы. Окинфий вздрогнул, едва не выронив повода.
– Мы вон с Олфером Жеребцом были вместях! А теперича он у Андрея, под меня копает, а я здесь! И князья наши не ладят! Коли и умрет Ярослав и Василий Костромской отречется даже, и то: кто из них получит великое княжение?
Гаврило Олексич помолчал и добавил, вздохнув:
– Сумеем мы с тобою посадить Митрия Лексаныча на владимирский стол, самим тоже быть наверху. Только одно дело, как мы решим, а другое – как татары захотят!
Он подобрал поводья, и конь пошел резвее. Уже переходя на рысь, Гаврило бросил сыну через плечо:
– А земля, она держит! Сидишь тут, словно кобель на цепи…