В самом конце года, двадцать шестого февраля, на Костроме, в княжеском терему, умер маленький бледный мальчик, оставшийся без матери, наследный князь, внук Александра Ярославича Невского, князь костромской и будущий князь городецкий, Борис Андреевич. Седые бояре сидели у постели малыша, сновали бабки, мамки, лекари и знахарки, и вот – понадобился только священник: отпеть и похоронить. Седой ветхий Давыд Явидович потерянно глянул на Ивана Жеребца, на его склоненную воловью шею, в дикие, уставившиеся на труп ребенка глаза:
– Не уберегли! – сказал он, всхлипнув. Жеребец глядел на усопшего княжича, все еще не понимая. Он мог взять меч и обратить в бегство десяток ратников, мог ударом кулака свалить лошадь, порвать ременной аркан, мог во главе дружины опрокидывать вражьи полки, под Ландскроной расшвыривал шведов, проламывая клевцом вражьи головы в шеломах, – и был бессилен, совсем бессилен здесь, перед этой тихою, беззвучной, на мягких ногах детской смертью. Он с трудом разогнул шею, глянул на Давыда с сумасшедшинкой, отмолвил хрипло:
– Да, не уберегли…
Скорбные гонцы, сами опасаясь своего известия, помчались сквозь последние февральские метели к князю Андрею, в Орду.
В этом году Данил чувствовал себя нехорошо. Летом, ближе к осени, однако, съездил в Переяславль, к Юрию. Поглядел хозяйство, поругал сына для прилику, так, чтобы носа не драл. Принимал бояр. Вспомнив, спросил про Федора. Федора вызвали ко князю.
Данил Лексаныч сидел как-то непривычно старый, тихий, старше своих – и Федоровых – сорока с малым лет. Расспросил, покивал головой. Спросил про мать, про сестру. Узнав, что Параська пропала, огорчился, вздохнул.
– И кукла пропала? – спросил, поглядев исподлобья Федору прямо в глаза.
– И кукла. Дом сгорел, дак… – отмолвил Федор.
– Женку-то жалеешь?
Не ожидая ответа, кивнул Юрию, что сидел рядом, с любопытством оглядывая Федора быстрым взором голубых беззастенчивых глаз. Тот понял отца, встал, вышел, воротился, неся женскую кунью распашную шубу. Отец одобрил, кивком головы, подарок.
– На, возьми!
Юрий протянул шубу Федору.
– Женке подари. А сына твово, буду жив, возьму на двор. У Протасия он? Спрошу. Вот, Юрий, кто нам Переяславль подарил!
Федор поклонился, прощаясь, в пояс, и ушел с неспокойным сердцем. Данил Лексаныч выглядел уж очень нехорошо, а в чужого для себя князя Юрия Федор не очень верил. Воротясь в этот день в Княжево, он долго убирал коня, потом взошел, торжественно остановился у порога, развернул подарок:
– От князь Данилы тебе! На! – бросил, невесомую, в руки. – Прикинь-ко!
– Да полно уж, – нерешительно обминая пальцами дорогой мех, проговорила Феня. – Не в наряде дак!
Вздыхая, надела. Шуба была как раз до полу, чуть виднелись носы чеботов. Стала выше, стройнее. Усмехнулась, задумчиво щурясь, виднее стали мелкие морщинки у глаз.
– Молодой бы! В церкву ходить теперь.
Представил ее молодой вдруг, в этой дорогой шубе, ощутил стыд, что не смог тогда, всю жизнь…
Вздыхая сняла, бережно убрала в скрыню. Подошла, села близко, приобняв:
– Ништо, Федюша, не журись, не худо прожили мы с тобой! Сына подняли, вишь…
Бережно освободясь от ее руки, он распрямился, вздохнул, привлек к себе за плечи. С той же горькой жалостью увидел близко тронутые сединой, поредевшие волосы.
– Бориска Шумаровский давеча весть передал от Вани, кланяется, мол, в чести у боярина, бает…
Они помолчали. Потом Феня посвежевшим голосом похвасталась:
– Я седни пироги затеяла, каки любишь! Со снетком!
Федор хотел спросить про снетка вяленого: отколь достала, и не смог справиться с собой, что-то запершило в горле. Закашлял и только прижал сильнее. Она поняла без слов, пояснила:
– Даве купцы-белозеры наезжали, дак Марья взяла лукошек пять, а я уж у нее достала!
Отужинав, сумерничали.
Верно ли, что прожита жизнь? Сила в плечах еще есть, еще желания не ушли из сердца. Правда, молодость ушла. А жизнь – кто ее измерит! Вон старик Никанор все волочится, а ему уж не сто ли летов? А дядя Прохор погиб, какой богатырь был! Умерла мать, а Олену, ее подругу, словно и годы не берут. Жить еще долго нужно. Нужно поставить сына на ноги, быть может, дождаться внуков, а то и правнуков. Княжеский дар, серебро и перстень, он зарыл в землю на черный день. Может, скоро война, и тогда Козел по старой злобе снова подожжет его хоромину, и снова, когда схлынет вражеская рать, надо будет рубить избу, ставить клеть, подымать сараи и житницу, заводить коней и скотину.
И когда-нибудь они будут также сидеть с Феней, тогда уже старые старики, и воротится сын – городовой боярин, или княжой ключник, или еще в каком высоком чине – и будет ласково-снисходительно беседовать со стариком отцом, и соседи набегут поглядеть на Федорова сына, подивиться конскому убору, седлу, дорогой одежде. И они с Феней тоже станут дивиться и гордиться сыном, а он, Федор, вспомнит о прежних своих путях, и посольской службе у князей, и о городах, которые видел: Владимире, Твери, Ростове, Господине Великом Новгороде. И они будут пить мед, и он, Федор, всплакнет по стариковской слабости, вспоминая прежние годы…
– Не пора ли свечу затеплить? – говорит Феня. – Тёмно уже!
Данил Лексаныч выстоял службу в Никитском монастыре, одарил братию, после проехал на Клещино-городище, где его с поклонами встречали прислуга и городищенские мужики. Походил по саду, хотел посидеть на траве, на старом валу, да не решился. Кабы один был, ничто! С терема, с гульбища, долго глядел на озеро. После закусил простоквашею и черным хлебом и к ночи воротился в Переяславль. Переяславским боярам обещал побывать у них зимой и отправился назад, на Москву, в которую он столько вложил труда, и сил, и прожитых лет, что уже понял: никогда оттоль не уедет.