Даже радости не было. Сидя верхом на кровле, Федор озирал в обе стороны пугающую, уходящую вниз крутизну. Серое небо. Ветер. Кровля. Далеко – озеро. Все видать! И гулом в жилах, в крови отступающая усталость и начинающее приливать счастье. Все не верил. Но верил ведь! До последнего! Уже и дня лишнего нельзя было больше оставаться в дому. Свершил. Вот!
Вечером пили с Ватутой и Степкой, ночь не спали, дурили, орали песни. Мать (недавно воротилась домой), не ругая, подавала на стол. Утром собирала в дорогу.
Еще работы было по уши. Еще доделывать – не переделать. Зашивать гульбище, стелить полы, ставить двери и окна с рыбьим пузырем, еще тесать стены, еще… еще… еще… Еще узорить и украшать. Потому что красота, она – к труду. Ежели бы легко строилось, не было бы и красоты. Красота: резные балясины, опушки, узорные столбы – это щедрость мастера, утеха, игра после тяжкого труда. Последний мазок, печать мастерства, тамга на товаре, мол – и так хорошо, а я эвон еще как могу!
Но все это потом, после. Это уже и самому не в труд, и даже в удовольствие сделать.
Пьяный Степка провожал его до Маурина. Федор, нахлестывая коня, все оглядывался назад: дом стоял готовый, свершенный. Кровля подымалась выше всех княжевецких кровель, выше дерев, и далеко еще виднелась, и все не пропадала из глаз. Его дом. Его место, его корень на этой земле!
Федор не зря торопился возвести свои хоромы. Второго году досидеть на кормлении ему уже не удалось. Князь Митрий, в который раз снова мирясь с братом, возвращал отобранные села Андрею и боярам его. Волостель, пересидевший таки Федора, мог радоваться. С возвращением господина он снова становился хозяином волостки, и уж верно, – думал Федор, покидая Олферово село, – теперь мужикам, державшим руку Федора, придется расплачиваться. Эх! Не зря прошали его: надолго ли князь забрал деревни себе!
Родной очаг показался нынче особенно убогим. Мать болела и ругала Феню. Феня, несчастная от постоянной грызни, срывала сердце на Федоре. Он, глядя на нее, думал: «Почто красивые достаются важным господам, а ему такая вот?» (И был неправ, и сам знал, что неправ.) Сын бессмысленно таращил глаза. От него вечно несло кислым духом, тряпки, в которые заворачивали малыша, чаще просушивали, а не полоскали… Отделка дома шла медленно, и они все еще не перебрались в новое жило. Чтобы выбраться из полунищеты, постоянных нехваток того и другого, следовало, уж коли не бросать земли, добывать холопа. Хозяйство с постоянными отлучками шло кое-как. Грикша почти не помогал, и винить его тоже нельзя было.
На зиму опять стали собирать рати. Великий князь опалился на Михайлу Тверского. Толковали, что Тверь не хочет платить ордынского выхода, но в это уже как-то не верилось: с кем ни начинали воевать, все ссылались на ордынский выход! Что-то было еще промеж князей, промеж великого князя Дмитрия и Тверью.
Полки от Переяславля спускались дорогою вдоль Волжской Нерли на Кснятин. Опять стояли – дожидались городецких, ростовских и московских ратей. Кснятин брали приступом. Федору внове было лезть на скользкий от льда и облитого водой, заледенелого снега вал. Лезть под зловещий посвист стрел, что летели с заборол. Он все же долез (рядом убили мужика, и он видел, как ставшее мягким тело спадает, съезжает вниз по склону). Под стеною, укрывшись от стрел, Федор остоялся, сжимая клинок, не понимая, что делать дальше. Впрочем, уже волокли лестницы. От ворот доносились гулкие удары, там стеноломом выбивали створы. Лестницу долго и бестолково ставили, крича и ругаясь. Стреляли с той и другой стороны, раненые отползали назад. Наконец поставили, и какой-то черный, малорослый, широкий, точно клещ, ратник, быстро побежал вверх по качающимся ступенькам. Скоро вся лестница шевелилась, потрескивая, облепленная мужиками. В это время у ворот поднялся крик, видимо, вломились. И Федор, прикрываясь щитом, побежал вдоль городни туда. Город был взят. Где-то в улицах еще продолжали биться, но здесь уже начинали грабить. Федор, растеряв своих, шел, озираясь, вдоль теремов и клетей. Там и тут что-то трещало, с отчаянным кудахтаньем летела через тын черная курица, слышались визг и вой. Какие-то бабы бежали, спотыкаясь, по улице, ратник гнал их, угрожая копьем. Четверо переяславцев крушили ворота богатого терема. У церковных врат стоял, без шапки, священник и, подымая крест, раздирая рот, кричал, отпихивая ратных, что рвались внутрь церкви. Священника дергали за ризу, он цеплялся, замахиваясь крестом, глядя ошалевшими, в кровавой паутине глазами, брызги слюны летели изо рта. Федор уже хотел вмешаться, но кто-то крикнул: «Сюда, братва!» – и ратники кинулись, оставя священника и церковь. По улице шагом ехал боярин в шишаке и броне под распахнутой шубой, сжимая саблю в опущенной руке. С клинка медленно капала кровь. Над ближними кровлями уже подымался дым пожара.
В торговых рядах, пролезши среди осатанелых мужиков, Федор добрался до лабазов и, отпихнув каких-то перепуганных, вынес постав дорогого сукна. Постав был тяжелый, и Федор, стыдясь самого себя, шел, покачиваясь, закинув щит за спину, с ношею на плече. Сабля путалась в ногах, мешала ступать. Гнали полон, и он старался не смотреть на жалкие лица мужиков, баб с ребятишками, старух, что мелко трусили впереди охраны.
С трудом выбравшись из города, он, наконец, нашел своих. Ратники ополонились все, и все, хвастаясь приобретеньем, глядели косо, мимо глаз.
– А я, знашь, кого встретил? Шурыгу! Наш, купаньской! Гляжу – андел божий! Говорю: бяжи! Он мне в ноги, спаси, мол…