Где-то, не доезжая Юрьева, сталкивались разъезды, перестреливались, уходили в леса.
Федор оказался в сторожевом отряде. Ему наконец-то впервые довелось надеть отцову кольчугу для дела. Впрочем, они только передвигались, и непонятно было, чего хотят воеводы. То ли загородить путь татарам, то ли увернуться от боя. В конце концов они совсем оторвались от своих. Сторожа была невеликая, с тридцать мужиков-ратников. Брони были только у четверых. Медленно, петляя по проселкам, отряд отодвигался к Переяславлю.
Потеплело. Над уже замерзшей осенней порыжелой землей с растоптанными и снова протаявшими дорогами висел серый туман-морок. Ратники издрогли, костра зажигать было не велено. Жрали сухомятью уже четвертый день. Деревенский народ попрятался, не у кого было спросить и дороги. Татар видали раза три. Напоследях огрешились с татарским разъездом. Напоролись в тумане, те заметили первые. Федор только поспел услышать короткий свист. Оперенная стрела тонко дрожала, впившись в горло передового. Ратник, с недоуменным выражением лица, скрюченными слабеющими пальцами царапая дужку стрелы, боком валился с коня. Не подумав еще ничего, не сумев понять даже, Федор рванул повода. Конь прыжком прянул в сторону, и вся сторожа бестолково ударила в бег. Проскакав с полверсты, остановились в леске. Было стыдно друг друга, мужики отводили глаза, судорожно-громко переговаривались:
– Да, на них бы что-то едако, камни швырять в них!
– Или смолой их поливать горячей, издаля чтоб!
– Вроде греческого огня! – буркнул боярин.
У всех были белые лица, смущенные, бегающие глаза.
– Да, либо свинцом!
– У немцев каки-то есть, огнем пуляют, пыхалки. Грому, бают, от их!
– И нам бы такие завести нать!
– Либо стрелять научиться, как они! – громко сказал Васюк Ноздря, подъезжая к отряду, и сплюнул. – Кинули мужика, мать вашу!
Федор тут только увидел у Васюка на ременном аркане оседланного коня.
– Вы все поскакали, а я пождал в ложке, вижу – конь бежит. Ну, нос высунул: не видать татарвы, коня к кусту, а сам… Саблю снял да колпак. А не дышит уже! Сюда вот, наповал! Нать бы, как отемняет, съездить за им, похоронить хоть…
– Ужотко стемняет! – отозвались излишне скоро мужики. Всем сейчас смерть не хотелось ворочаться.
Озревшись, выехали из леска.
– Да, по-ихнему бы стрелять выучиться, ето любо!
– Ты, Никита, татарский лук видал? Его с непривычки и натянуть некак, а не то что… А они с коня на скаку в птицу попадают.
– А еще нигде им отпору не дали! Что хотят, то и творят!
К вечеру туман просел, стало подмораживать. Остановились за пустой деревней. Нашли сарай с сеном, туда и забились всею дружиной. Лошадей, стреножив, загнали в ложок, выставили сторожу. Двоих послали обшарить деревню, есть ли какой жив человек. Уставшие, в мокрой сряде мужики жались друг к другу, как куры:
– Што мы, робята, ей-ей, словно убеглые отколь!
– Будешь тут убеглым!
Снаружи как-то примолкло и осветлело, мягко, чуть слышно шуршало.
– Снег, что ли, пошел?
– Крупа какая-то!
– Кто у коней? – спросил боярин.
– Щерба с Петюхой!
Вновь все замолкли, посапывая.
Боярин начал выбираться наружу. Созвал двоих, и те, ежась, полезли за ним. Все прочие молча обрадовались, что не им сейчас в ночную стыдь. Боярин вышел, в двери сарая пахнуло холодом и промаячил белый прямоугольник прикрытой снегом земли.
Трое, взнуздав коней, ускакали в дозор.
– Не погинут наши-то мужики?
– Евсеич, бат, не дурак, выведет! – успокоили из угла. Опять надолго замолкли.
– Порушили нам нехристи всюю землю.
– Свой привел!
– А тут и в дому, коли старшого не заслушают, и все пойдет врозь! Так и в земле.
– Мне батька сказывал, бесермены когда сидели по городам, дак на улицах хватали кого попадя…
– Чего батька твой! Я сам видел! – хрипло отмолвил пожилой ратник. – Детей уводили, да и нищих, кто по дворам сбират, всех угоняли тоже.
– Разорят сами, а после не моги и хлеба просить!
– А много наших в Орды! Русского полону невестимо сколь!
– А все ж бесермены, те всех хуже! Татары у себя ничего, добры…
– Бесермены лютовали хуже татар, верно! – вновь подал голос пожилой.
– Жидовин у нас сидел, живодер сущий! Тогда еще, при Ляксандре…
– А татары их и наставили в те поры!
– Мы и сами хороши. Вот я скажу, в Ярославле дело было, – зарассказывал пожилой ратник. – Зосима был, монах… Он в бесерменскую веру перешел. Ну, ты, хоть и веру сменил, а своих-то пожалей! Ан нет, он вопьетце – доколь всей крови не выпьет, не слезет. Кого и татарин не ободрал, и бесермен пожалел, а он – никаких! С иконами вот! Чего надумал: иконы колоть топором! Колет и смеется, собака: «Я теперь иного бога, мне ничо не будет. А вы – вошь, вас теперя, соленых, и в торгу не берут»… Да!
– Иконы топором! Монах был?
– Монах! И все он делал: и пил, ёрничал, и бабы енти, понимашь…
– Ну, до баб кто не лаком!
– Мне сейчас, мужики, и бабу не нать. На полати бы только затенутьце да щей добрых, горячих. Руки сперва о латку погреть, там сольцы поболе да хлеба ломоть горячего…
– Не томи душу!
– Не тяни! Мы не железные!
– А ничо! Наелси бы своих щей, отогрелси и – кукареку? Без бабы, брат, не жись!
– Нет, ты о Зосиме етом. Ну, и чем дальше, кончил-то как?
– Порешили его. Еще мужики горевали, что погорячились, враз порешили. Говорят, помучить его нать было.
– Да, у нас народ и зол, да отходчив. Так вот жилы тянуть не станут.
– А что, татары порют людей кнутом?